Archive for the ‘Роман с кокаином М. Агеев’ Category

Мысли 6 и примечания

Воскресенье, Январь 3rd, 2010

Через час я уже поднимался по лестнице и как только увидел знакомую и милую дверь, так тотчас почувствовал радостный трепет. Я подошел и ти­хонько, чтобы особенно не обеспокоить, коротко позвонил. С улицы доно­сился шум, – с грохотом и сотрясая стекла, прокатил грузовик. Внизу очень резко, по утреннему, зазвонил телефон. Дверь не открывалась. Тогда я решился еще раз нажать звонок и прислушался. В квартире было тихо, ничто не двигалось, будто там теперь никто не живет. – Боже мой, – поду­мал я, – неужели здесь что-нибудь случилось. Неужели здесь что-то не в порядке. Что же будет тогда со мной. И я нажал пуговицу звонка, нажал с отчаянием и изо всей силы, и жал, и давил, и трезвонил до тех пор, пока в конце корридора не послышались шаркающие шаги. Шаги приближались к двери, подошли к ней вплотную, потом стало слышно, как руки возятся с замком и, наконец, дверь отомкнулась. Я радостно и облегченно вздохнул. Мои опасения оказались напрасны: передо мною в открытой двери, живой и здоровый, стоял сам Хирге. – Ах, это вы, – сказал он с ленивым отвраще­нием, – а я-то уж думал и впрямь человек пришел. Ну, что ж заходите. И я зашел.

x x x x x x x

На этом кончаются, точнее – обрываются записки Вадима Масленникова, которого в январский мороз 1919-го года, в бредовом состоянии, доставили к нам в госпиталь. Будучи приведен в себя и освидетельствован, Масленни­ков признался, что он кокаинист, что уже много раз пытался с собою бо­роться, но всегда безуспешно. Путем упорной борьбы ему, правда, удава­лось воздерживаться от кокаина в продолжении месяца, двух, иногда даже трех, после чего неизменно наступал рецидив. По его признанию выходило, что тяга его к кокаину теперь тем более болезненна, что за последнее время кокаин вызывает в нем уже не возбуждение, как это было раньше, а только психическое раздражение. Точнее говоря, если первое время кокаин способствовал четкости и остроте сознания, то теперь он причиняет спу­танность мыслей при беспокойстве, доходящем до галлюцинации. Таким обра­зом, прибегая к кокаину теперь, он постоянно надеется возбудить в себе те первые ощущения, которые когда-то кокаин ему дал, однако, каждый раз с отчаянием убеждается, что ощущения эти ни при какой дозировке больше не возникают. На вопрос Главврача – почему же он все-таки прибегает к кокаину, если заранее знает, что последний возбудит в нем только психи­ческое мучительство, – Масленников дрожащим голосом сравнил свое душев­ное состояние с состоянием Гоголя, когда последний пытался писать вторую часть своих мертвых душ. Как Гоголь знал, что радостные силы его ранних писательских дней соврешенно исчерпаны, и всетаки каждодневно возвращал­ся к попыткам творчества, каждый раз убеждаясь в том, что оно ему недос­тупно, и все же (гонимый сознанием, что без него теряется смысл) эти по­нюшки, несмотря на причиняемое ими мучительство, не только не прекратил, а даже напротив, их учащал, – так и он, Масленников, продолжает прибе­гать к кокаину, хоть и знает заранее, что ничего, кроме дикого отчаяния, он уже возбудить в нем не может.

При освидетельствовании Масленникова налицо были все симптомы хрони­ческого отравления кокаином: расстройство желудочнокишечного канала, слабость, хроническая бессонница, апатия, истощение, особая желтая ок­раска кожи и ряд нервных и видимо психических расстройств, наличие кото­рых несомненно имелось, но точное установление которых требовало более длительного наблюдения.

Было очевидно, что оставлять такого больного у нас, в военном госпи­тале, совершенно бессмысленно. Это соображение наш Главврач, человек чрезвычайной нежности, ему тут же и высказал, причем, явно страдая от невозможности помочь, еще добавил, что ему, Масленникову, необходим не госпиталь, а хорошая психиатрическая санатория, попасть в которую, одна­ко, в нынешнее социалистическое время не такто легко. Ибо теперь, при приеме больных, руководствуются не столько болезнью больного, сколько той пользой, которую этот больной принес, или, на худой конец, принесет революции.

Масленников слушал мрачно. Его набухшее веко зловеще прикрывало глаз. На заботливый вопрос Главврача – нет ли у него родственников или близ­ких, которые могли бы ему оказать протекцию, – он отвечал, что нет. По­молчав, он добавил, что матушка его скончалась, что старая нянька его, героически помогавшая ему все это время – теперь сама нуждается в помо­щи, что один его однокашник, Штейн, недавно выехал за границу, а место­нахождение двух других – Егорова и Буркевица – ему неизвестно.

Когда он произнес последнее имя – все переглянулись. – Товарищ Бурке­виц, – переспросил Главврач, – да ведь это же наше непосредственное на­чальство. Да ведь одного его слова достаточно, чтобы вас спасти!

Масленников долго расспрашивал, видимо боясь, не недоразумение ли все это, не однофамилец ли. Он был очень взволнован и, кажется, радостен, когда убедился, что этот товарищ Буркевиц, тот самый, которого он знает. Главврач указал ему, что учреждение, руководимое товарищем Буркевицем, находится на той же улице, что и наш госпиталь, но что придется только подождать до утра, так как сейчас, вечером, он вряд ли кого застанет. На это Масленников, отклонив предложение переночевать в госпитале, – ушел.

На следующее утро, часу в двенадцатом, три курьера того учреждения, где работал товарищ Буркевиц, внесли Масленникова на руках. Спасать его было уже поздно. Нам оставалось только констатировать острое отравление кокаином (несомненно умышленное, – кокаин был видимо разведен в стакане воды и выпит) и смерть от остановки дыхания.

На груди, во внутреннем кармане Масленникова, были найдены: 1) старый коленкоровый мешочек, с зашитыми в нем десятью серебряными пятачками, и

2) рукопись, на первой странице которой, крупными и безобразно скачущими буквами нацарапаны два слова: «Буркевиц отказал».

* Никита Струве. Роман-загадка *

«Роман с кокаином», появившийся в 1934 г. в журнале «Числа», пытав­шемся дать дорогу молодым эмигрантским авторам и новым вкусам, до сих пор представляет не до конца разрешенную литературную загадку. Это блес­тящая повесть, замеченная эмигрантской критикой при появлении, а полвека спустя во французском и других переводах восторженно встреченная всей западной прессой, не имеет сколько-нибудь осязательного автора. Под яв­ным псевдонимом М. Агеев, в том же первом полугодии 1934 г., был напеча­тан в недолговечном журнале «Встречи» рассказ «Паршивый народ», затем имя Агеева так же внезапно исчезло, как и возникло, если не учитывать того, что полностью, отдельной книгой, роман появился лишь осенью 1936 г.

В те давние времена говорилось, что рукопись была прислана из Конс­тантинополя. Тогда же молодой поэтессе Лидии Червинской, ехавшей в Конс­тантинополь к родителям, было поручено войти в контакт с отправителем.

Л. Червинская в 80-е годы была еще жива, но кинувшиеся к ней журналисты могли уже получить от нее лишь крайне смутные сведения: она назвала не­коего Марко Леви, приехавшего в Константинополь из Берлина, страдавшего психическим расстройством (якобы после побега из СССР ценой убийства красного офицера), якобы вернувшегося впоследствии в Россию… Перевод­чицей на французский язык, Лидии Швейцер, подарившей роману вторую жизнь, удалось установить, что какой-то Марк Абрамович Леви умер 12 фев­раля 1936 г. в Константинополе, о чем Л. Червинская не знала, хотя и лю­била повторять, что у нее с Марко Леви была любовная связь… Издатель романа В. Яновский вспоминает лишь о каком-то южноамериканском (!) пас­порте Агеева, присланном из Константинополя в Париж для продления (!!) и затерянном Л. Червинской (!!!)…

Из эмигрантских критиков наиболее остро ощутил необычность внезапного появления нового таланта – Д. Мережковский, и он, как нам кажется, ближе всех подошел к истине. В похвальной рецензии на «Числа» – «чудо» молодой эмигрантской литературной жизни – Мережковский выделил только одного, совсем нового романиста… Агеева, и вопрошал: «Не первая ли это его вещь? Когда он успел «выписаться», если выписываться надо? У него прек­расный, образный язык. Не уступает, с одной стороны, Бунину, с другой – Сирину. Соединяет в языке (в изобразительности) плотную, по старым об­разцам вытканную, материю бунинского стиля с новейшей блестящей тканью Сирина. Это – внешность. А дальше – надо забыть и Бунина с его плот­ностью, и Сирина с пустым блеском искусственного шелка, а вспомнить… пожалуй, Достоевского, – только Достоевского тридцатых годов нашего ве­ка».

Этот отзыв Мережковского нам был неизвестен, когда пять лет тому на­зад, по прочтении «Романа с кокаином», нас осенила мысль, что этот прек­расно скроекный, захватывающий роман с его прекрасным образным и смелым языком мог быть написан не случайно забредшим в литературу новичком, а лишь уже вполне сложившимся мастером из нового поколения и что таковым, по самому первому сходству, мог бы быть только Сирин-Набоков, кстати сказать вобравший в себя и плотность Бунина, и психологическую изощрен­ность Достоевского (но не его метафизическую глубину) и переплавивший их на свой, ни с кем не сравнимый, набоковский «играющий» стиль и лад.

Но интуиции недостаточно, и мы сразу принялись читать и перечитывать все написанное Набоковым-Сириным по-русски и по-английски: сравнительный анализ художественных построений и ткани «Романа с кокаином» и «Паршиво­го народа» с одной стороны, и всей совокупности набоковского творчества

- с другой привели нас к окончательному и ничем до сих пор не поколеб­ленному убеждению, что Агеев сверхгениальный подражатель Набокова, напе­ред знавший все дальнейшее его творчество, его совершеннейший alter ego, то есть попросту сам Набоков, приучивший нас к псевдонимам и мистифика­циям.

Начнем с фабулы.

Повесть (так первоначально назывался роман) рисует нам накануне пер­вой мировой войны развращенного гимназиста (затем студента) – барчука, маменькиного сынка, бесчеловечно-грубо относящегося к матери, обедневшей вдове, от которой материально зависит. Заболевший венерической болезнью, заразивший ею невинную жертву, утоляющий свою чувственность случайными встречами, Вадим Масленников познает возможность настоящей любви, но от полной раздвоенности чувственности и духовности любовь не удается. От неудачи герой прибегает к кокаину, под влиянием которого в нем рождаются убийственные мысли о равнозначности добра и зла, и гибнет.

Раздвоение, опустошение, помешательство, гибель главного героя, от имени которого прямо или косвенно ведется рассказ, – такова ось большинства романов Набокова. Лужин (»Защита Лужина», 1930), Мартын Эдельвейс (»Подвиг», 1932), Герман (»Отчаяние», 1936), Цинциннат (»Приг­лашение на казнь», 1938) – каждый из этих героев раздваивается, уходит от реальности, в мечту, в болезнь, и гибнет, растворяется в небытии.

Как и Вадим Масленников в «Романе с кокаином», герой Набокова раздво­ен; если не развратен, то грязен; живет и действует вне моральных, а тем более религиозных категорий, в бездуховном, солипсическом мире. Наи­большее тематическое сходство роднит «Роман с кокаином» с «Подвигом» На­бокова. Главный герой «Подвига», Мартын, тоже гимназист, затем студент, повествование целиком вертится вокруг его судьбы: он – барчук, живет вначале с матерью-вдовой (она выходит вторично замуж, и Мартын будет ма­териально зависеть от богатого отчима, которому грубит); в первой части, как и в «Романе с кокаином», описывается гимназия (в Крыму), затем, сле­дуя жизненному пути автора, эмиграция, учеба в Кембридже, и тут, как Ва­дим, Мартын переживает большую, но не осуществляющуюся любовь, ради ко­торой идет на бессмысленный подвиг – переход советской границы – и гиб­нет. В «Подвиге», как и в «Романе с кокаином», ядро повествования – не­исполненная любовь.

В своей снисходительной рецензии на «Роман с кокаином» с точки зрения всезнающего мастера Ходасевич так резюмировал вторую часть романа:

«Покуда герой любит Соню, он не в силах стать ее любовником, а когда разлюбляет, то становится любовником, но роман тогда принимает грязный оттенок, отвращающий Соню». Удивительно, что Ходасевич не вспомнил при этом описание любовных отношений между героями в «Машеньке»: Ганин, ког­да любит Машеньку, не в силах стать ее любовником, и лишь когда расста­ется с ней, то снова в нее влюбляется. Когда Машенька из России должна приехать в Берлин, Ганин уезжает, чтобы не разбилась о реальность его идеальная и к тому времени еще не остывшая любовь… Несоответствие меж­ду идеальной и чувственной любовью лежит в основе набоковской любовной темы. Она всплывает, в положительном варианте, в завязке «Лолиты»: «Ду­ховное и телесное сливалось в нашей любви в такой совершенной мере, ка­кая и не снилась… теперешним подросткам». Но от этой любви «без сово­купления»… «пошла трещина через всю жизнь героя»…

Всмотримся пристальнее: в «Романе с кокаином» хронология поразительно совпадает с двадцатилетним русским периодом жизни Набокова (1899-1919). Вадим – буквальный его сверстник: в 1915 г., когда начинается рассказ, Вадим, шестнадцатилетний, как и Набоков, находится в последнем классе гимназии. Война мало затронула его: «Когда война с Германией бушевала уже полтора с лишним года, гимназисты, а в том числе и я, потеряли к ней решительно всякий интерес». В тех же тонах вспоминает Набоков о своем увлечении некоей Тамарой летом 1915 г. в «Других берегах»: «Второй год тянулась далекая война». Вадим умирает в январе 1919 г.; в марте того же года Набоков навсегда покидает Россию.

Если хронология в «Романе с кокаином» точнее совпадает с набоковской биографией, чем в «Подвиге», где герою всего лишь 15 лет, или даже в «Даре», где герой старше автора на год, то топография романа формально не набоковская. Действие происходит не в Петербурге и не в Крыму, кото­рые Набоков хорошо знал, а в Москве. Но Москва в романе мало чем отлича­ется от любого другого большого города, разве что упоминанием о кольце бульваров, о Тверской, да о памятнике Гоголю: это обычный и именно набо­ковский городской пейзаж, большей частью туманный, заснеженный или дожд­ливый, с мокрым асфальтом и сложной световой игрой фонарей. Не то же ли перо писало в «Подвиге» о Лондоне: «Громадные автобусы яростно и тяжело разбрызгивали озера на асфальте», – и в «Романе с кокаином» о Москве: «Тротуары и асфальт были еще мокры и фонари в них отсвечивались, как в черных озерах»?

Более конкретно описана частная московская гимназия. Автор использо­вал реальные имена ее директора, Рихарда Францевича Креймана (переиначив в Рихарда Себастьяновича Кеймана), и двух преподавателей, фон Фолькмана и словесника Семенова (сохранив их без изменений). Но буржуазный харак­тер гимназии Креймана роднит ее и с Тенишевским училищем, которое Набо­ков окончил в 1917 г. В «Других берегах» Тенишевское училище описано бледно. Больше сведений дают устные воспоминания Набокова, записанные его биографом Эндрю Филдом. Головкой класса, вспоминает Набоков, был бо­гатый еврей Самуил Розов; ему противостоял не менее богатый сын вла­дельца транспортной компании, некий П… Вспоминает Набоков также милого толстяка армянина, ленивого и обаятельного Савелия Киянджунцева… не нужно быть слишком угадливым, чтобы распознать в этих соклассниках трой­ку учеников, описанных в «Романе с кокаином»: здесь «головку класса» держит еврей Штейн, сын богатого меховщика, живший «во дворце с мрамор­ными лестницами», после революции, как и Розов, уехавший за границу; его по временам «допекает» русский ухарь, простоватый и развратный Егоров (Яг), сын казанского предпринимателя; их обоих оттеняет рослый, добрый армянин Такаджиев, бездельник и вечный троечник… Добавим, что среди одноклассников Набокова были и такие, которые стали после революции ко­миссарами (как Буркевиц в романе).

Но, может быть, особенно поражает ономастическая схожесть героев «Ро­мана с кокаином» с героями не только «Подвига», но и других романов На­бокова. В обоих произведениях главная «роковая» героиня названа Соней. Имя Вадима мы встречаем в «Подвиге», где оно принадлежит второстепенному персонажу, но в последнем англоязычном романе Набокова «Look at the Harlequins!» оно возвращено главному герою, одному из бесконечных двой­ников автора. Более того, выбор имени Вадим Набоков объясняет тем, что в быстром русском произношении его собственные имя и отчество «Владимир Владимирович» становятся «разговорно сходными с именем Вадим». Имя Нелли встречается во всех трех нами поименованных произведениях. Имя главной героини «Романа с кокаином», Соня Минц, фонетически близко имени героини «Дара», Зины Мерц. Именем Зины названа невинная жертва развращенных нра­вов Вадима. В «Паршивом народе» имя прокурора Синат предвещает имя буду­щего подсудимого «Приглашения на казнь», Цинцинната, и т. д.

Эти совпадения и перестановки имен и ситуаций могли бы быть следстви­ем подражания, если бы не были характерны для шахматной манеры писать Набокова. Четче, чем у других авторов, в его романах встречаются схожие герои, схожие ситуации, но всегда со смещением, с переменой в комбинаци­ях, по принципу шахматной игры: та же фабула, но в других сочетаниях. Не так ли отношения Вадима с Соней напоминают одновременно отношения Марты­на с Аллой Черносвитовой (и там и тут возлюбленные замужем, а мужья их на редкость похожи), но и отношения того же Мартына с Соней Зилановой…

x x x

Вера Набокова, не принявшая нашей гипотезы, утверждала, что Набоков «в жизни своей не касался кокаина», чему мы охотно верим. Ведь совершен­но очевидно, что роман написан не разрушенным кокаинистом, сошедшим с ума (каким рисуют Марко Леви), а человеком, обладающим полным контролем над своей творческой фантазией. И не менее очевидно, что если Набоко­ву-Сирину приходилось бы в жизни испытывать все описанные им состояния, то он был бы заодно и убийцей, и самоубийцей, и мошенником, и сумасшед­шим и т.д.

Но тема кокаина занимала Набокова с самого начала его творческого пу­ти. В раннем рассказе «Случайность» – напрочь забытом Набоковым, пока его в 70-х годах не разыскал Эндрю Филд, – изображается самоубийство ко­каиниста: «Алексей Львович Лужин, разлученный с женой, оставшейся в Рос­сии, служит лакеем в столовой германского экспресса. Жизнь его опустоши­лась. Он не знает, что в том же поезде едет наконец его жена, и, после последней «понюшки», кончает с собой. В рассказе единственная предсмерт­ная «понюшка» описана кратко (15 строк), но примерно в тех же выражени­ях, что и в «Романе с кокаином». Лужин живет как «на железных качелях», у Масленникова – и жизнь, и философия определяются качелями; «падения и взмахи» у Лужина, у Масленникова – резкие колебания блаженства и ясности в моменты опьянения, злобы и отчаяния в моменты отрезвления.

Но и сама техника «понюхона» описана одинаково. Правда, в разветвлен­ном романе каждый нюхает порошок по-своему: кто через трубку, кто с ту­пой стороны зубочистки, кто с «тыловой стороны ладони». В рассказе Лужин «в уборной поезда, осторожно рассчитывая толчки, высыпал холмик порошка на ноготь большого пальца, быстро и жадно приложил его к одной ноздре, к другой, втянул, ударом языка слизнул с ногтя искристую пыль, пожмурился от ее упругой горечи и вышел из уборной пьяный, бодрый – голова налива­лась блаженным ледяным воздухом». В романе Зандер «приблизил к горке ко­каина нос и, не соприкасая его с порошком, перекосив рот, чтобы защип­нуть другую ноздрю, шумно потянул воздух. Горка с руки исчезла. То же самое он проделал и с другой ноздрей… При этом с отвращением морщась, шибко высунув язык, несколько раз облизал то место руки, на которой ссы­пал, и, наконец, заметив, что из носа выпала на стол пушинка, он скло­нился и лизнул стол». Только ли совпадение? С 1924 г. Набоков уже все знал про то, как нюхают кокаин.

Кокаин, случайными замечаниями или сравнениями, присутствует по край­ней мере в четырех романах Набокова: в «Король, дама, валет» (1928) (дальше – КДВ) упоминается дважды: «Конечно, есть кабачки… вроде тех, которые торгуют кокаином» и «…словно после благодушной понюшки почихи­вал». В «Камере обскура» (1932) (дальше – К. об.) главный герой Кречмар с трудом двигал «одеревеневшими, как от кокаина, губами». В «Отчаянии» (1936) (дальше – Отч.) двойник Германа «с душой, как скрипка, занимался воровством, подлогами, нюхал кокаин и наконец совершил убийство». И пос­леднее упоминание в итоговом «Look at the Harlequins!» (»Посмотри на ар­лекинов!»): «Я однажды пробовал нюхать кокаин, но от него меня только вырвало», – быть может, автопризнание? Впрочем, художнику саморазрушения человека (через любовь, страсть, игру) кокаин представлял богатое поле наблюдения, без непременного к нему прикосновения. Напомним, что в годы, когда писался «Роман с кокаином» (1932-1933?), кокаин свирепствовал в среде русской литературной богемы, а в 1935 г. привел к смерти, от слу­чайно или сознательно принятой излишней дозы, одного из самых талантли­вых ее представителей, поэта Б. Поплавского.

x x x

Но не только главная мысль, общая структура, объем роднят агеевское произведение с романами Набокова: в «Романе с кокаином» рассыпан ряд по­бочных тем, отдельных описаний, мелких штрихов, которые носят явно набо­ковский отпечаток. Приведем здесь некоторые из этих тематических перек­личек.

1. В «Подвиге» герой Мартын Эдельвейс, прибыв в Лондон, решает не ехать сразу в ожидавшую его русскую семью, а провести ночь с первой встречной, не проституткой, но уступчивой женщиной, и получает от этого «дебоша» полное удовольствие, несмотря на то что встречная крадет под утро десять фунтов из его бумажника: «Когда же он вышел из гостиницы и пошел по утренним просторным улицам, то ему хотелось прыгать и петь от счастья».

В «Романе с кокаином» Вадим Масленников подробно объясняет нам, поче­му он не ходит к проституткам – ради самолюбивого удовлетворения «полу­чить бесплатно то самое, что они предлагают приобрести за деньги», затем описывает поиски встречной женщины и ночь, после которой «чувствовал се­бя так изумительно хорошо, так чисто, точно внутри у меня вымыли».

2. Первая часть (кстати, это деление на части, а не на главы харак­терно для Набокова) оканчивается блестяще развернутым уподоблением чело­веческих отношений с шахматной игрой (воздать должное противнику). И не без боязни ли быть узнанным автор считает нужным заявить, что он совер­шенно в шахматах не разбирается? Сходным образом, но чистой игры ради, он заявляет в «Look at the Harlequins!», что «ничего не знает о бабоч­ках», хотя всем известно, что Набоков в этой области был большим специа­листом.

3. В «Романе с кокаином» имеется энергичное порицание антисемитизма. Почти во всех своих романах Набоков проходится насчет этой мещанской слабости некоторых русских кругов, особенно в эмиграции. У Агеева анти­семитизм разоблачает русский, гимназист Буркевиц, в ответ еврею Штейну, слабо защитившемуся от антисемитской выходки соклассников. По острой своей афористичности эта отповедь заслуживает быть приведенной целиком:

«Антисемитизм вовсе и не страшен, а только противен, жалок и глуп: противен, потому что направлен против крови, а не против личности, жа­лок, потому что завистлив, хотя желает показаться презрительным, глуп, потому что еще крепче сплочает то, что целью своей поставил разрушить».

4. Набоков не скупится во всех своих вещах на язвительные замечания по адресу советского строя, который он, равнодушный к политике, ненави­дел всеми силами своей души. (Даже во время второй мировой войны он не поддался на сусально-патриотические настроения многих эмигрантов.) «Ро­ман с кокаином» не прошел мимо этой темы: в финале Вадима Масленникова доставляют в бредовом состоянии в госпиталь. «Его могла бы спасти хоро­шая психиатрическая санатория, попасть в которую, однако, в нынешнее со­циалистическое время не так-то легко. Ибо теперь, при приеме больных, руководствуются не столько болезнью больного, сколько той пользой, кото­рую этот больной принес, или на худой конец принесет революции». Нужна протекция, Масленников узнает случайно, что его участь зависит от бывше­го товарища по гимназии Буркевица, ставшего революционером и крупным коммунистическим начальником (факт маловероятный, поскольку ему всего лишь 20 лет, но Набоков редко заботился о правдоподобии развязок). Мас­ленников немедля обращается за помощью к Буркевицу, но тот ему отказыва­ет. Этот отказ – последняя и прямая причина гибели Вадима: он умышленно отравляет себя сверхдозой. Последние слова, «нацарапанные скачущими бук­вами» на рукописи, оставленной Масленниковым, «Буркевиц отказал», служат эпиграфом к повести. Так несколько искусственно, что для Набокова обыч­но, конец связуется с началом, а заодно посрамляется советская власть с ее псевдогуманистическим идеалом и жестокостью на деле. Отказ Буркевица

- иллюстрация проклятых мыслей Вадима, который приходит к заключению, что всякое движение к добру влечет за собой обратным ходом, как в каче­лях, еще большее движение ко злу. Тем самым, горе «пророкам человечест­ва», в частности социалистическим, но не им одним.

5. Порицание пошлости, которое вкладывается в уста Буркевицу, почти дословно напоминает определение пошлости в английской монографии Набоко­ва о Гоголе:

«…болезнь… которая в нынешнюю эпоху технических совершенствований уже повсеместно заразила человека. Эта болезнь – пошлость. Пошлость, ко­торая заключается в способности человека относиться с презрением ко все­му тому, чего он не понимает, причем глубина этой пошлости увеличивается по мере роста никчемности и ничтожества тех предметов, вещей и явлений, которые в этом человеке вызывают восхищение».

Знаменательно, что единственное литературное имя, упоминаемое в «Ро­мане с кокаином», – Гоголь. Гоголь упоминается дважды, и оба раза по-на­боковски. Сначала московский памятник Гоголю, что как раз характерно для набоковского письма: почти во всех его городских пейзажах стоит ка­кой-нибудь памятник, который своим несоответствием живой жизни привлека­ет внимание героя. «Гигантские канделябры по бокам гранитного Гоголя ти­хо жужжали <…>А когда мы проходили мимо, – с острого, с каменного носа отпала дождевая капля, в падении зацепила фонарный свет, сине зажглась и тут же потухла». Ср. в «Подвиге»: «Мартын отметил, что у каменного льва Геракла отремонтированная часть хвоста все еще слишком светлая…» В конце своих записок Вадим Масленников сравнивает свое душевное состояние кокаиномана «с состоянием Гоголя, когда последний пытался писать вторую часть «Мертвых душ». Как Гоголь знал, что радостные силы его ранних пи­сательских дней совершенно исчерпаны, и все-таки каждодневно возвращался к попыткам творчества, каждый раз убеждался в том, что оно ему недоступ­но, и все же (гонимый сознанием, что без этого радостного горения – жизнь теряет для него смысл) эти попытки, несмотря на причиняемое ими мучительство, не только не прекращал, а даже, напротив, их учащал, – так и он, Масленников, продолжает прибегать к кокаину…», – разве не слы­шится в этой блестящей, мастерски построенной фразе, обличающей не только нутряное знакомство с Гоголем, но и желание принизить его религи­озную драму, голос не какого-то Агеева, похоронившего себя в Константи­нополе, а самого Набокова, поставившего все свое творчество под знаком автора «Шинели» и написавшего о нем единственную свою литературоведчес­кую книгу?

6. Все поклонники Набокова знают, какое место занимает в его жизни и творчестве – спорт. Нет книги, где не шла бы речь о велосипеде, боксе, теннисе, футболе… В «Романе с кокаином» тема спорта подана гротескно в кошмарном сне Вадима Масленникова, произносящего перед аудиторией увеч­ных и уродов красноречивую речь о пользе спорта и о пошлости обожания спортсменов и их здоровых ляжек…

Приемы

Эту игру в тематические переклички мы могли бы продолжить. Однако не только темы определяют беллетристическое произведение, но не в меньшей мере и их исполнение: приемы, стиль, язык.

По крайней мере три структурных приема, использованных в «Романе с кокаином», носят безусловно набоковский характер:

1) Разрыв между Соней и Вадимом обозначен вставкой длинного, рассу­дочного письма Сони, занимающего целую главку: «Мне тяжко, мне горько подумать, и все же я знаю, что это мое последнее письмо к тебе…» Точно к такому же приему прибег Набоков под конец жизни в англоязычном романе «Look at the Harlequins!» для обозначения разрыва между Annette и Vadim’oм. Письмо Annette занимает главку, выделено курсивом и, что пора­зительно, начинается в тех же выражениях, что письмо Сони: «The step I have taken, Vadim, is not subject to discussion. You must accept my departure as a fail accompli».

2) Кульминационной точкой в «Романе с кокаином» следует признать двойной кошмар Вадима Масленникова, в котором он, весь пронизанный сла­бостью и страхом, дважды видит смерть матери, сначала от штыка стражни­ка, приставленного к матери им самим, а затем через самоповешение. Как не вспомнить при чтении этого кошмара философию сна, набросанную Набоко­вым в романе «Приглашение на казнь». «Я давно свыкся, – говорит Цинцин­нат, – что называемое снами есть полудействительность, обещание действи­тельности, ее преддверие и дуновение, то есть что они содержат в себе, в очень смутном, разбавленном состоянии, – больше истинной действительнос­ти, чем наша хваленая явь…»

Вадим видит смерть матери во сне, и только на последней странице кни­ги мы узнаем, что мать его действительно умерла. Сон его был обещанием и преддверием действительности.

3) Почти всю четвертую часть «Романа с кокаином» занимает изложение мировоззрения Вадима Масленникова. Это «ужаснейшее» мировоззрение «сос­тояло в том, что оскорбляло то светлое, нежное и чистое, которого, иск­ренне и в спокойном состоянии, не оскорблял даже самый последний него­дяй: человеческую душу». Не менее безнадежная философия героя изложена в «Отчаянии»: глава VI (и последняя) развивает уверенность, что «небытие Божье доказывается просто», и хотя мысли Вадима как бы навеяны кокаином, а мысли Германа подсказаны душевным неравновесием, за этими сходными рассуждениями чувствуется страшный метафизический пафос отрицания, при­сущий Набокову.

4) Свой основной прием Набоков назвал в «Даре» «многопланность мышле­ния»: «Смотришь на человека и видишь его так хрустально-ясно, словно сам только что выдул его, а вместе с тем, нисколько ясности не нарушая, за­мечаешь побочную мелочь – как похожа тень телефонной трубки на огромного слегка поднятого муравья и (все это одновременно) загибается третья мысль – воспоминание о каком-нибудь солнечном вечере на русском полус­танке…» Осязательность (хрустальная ясность), метафоричность (телефон, как муравей), психологизация через одновременное восприятие и через анамнезис – таковы своеобразные черты набоковского стиля во всех его произведениях. Но те же особенности в изобилии рассыпаны и в «Романе с кокаином». «Перелив многогранной мысли» влечет за собой многосоставные фразы с нагромождением причастий и деепричастий, с постоянным балансиро­ванием противостоящих или соседствующих восприятий (»с одной стороны… с другой», «не потому, а потому», «вместе с тем» и т.п.). И Набоков, и Агеев (да и впрямь, Агеев ли?) владеют этими сложными периодами в совер­шенстве (см. выше виртуозную фразу о Гоголе). У обоих авторов (если только их двое) параграф в половину или в целую страницу составляет со­бою смысловую единицу, своего рода крохотную новеллу с завязкой, нарас­танием и отчетливой развязкой в виде pointe.

Язык

От общестилистического анализа перейдем теперь к особенностям набо­ковского языка, к его семантическим полям и своеобразным тропам (в ос­новном метафорам). И тут самый поверхностный взгляд, который силой инту­иции не уступает подсчетам электронных машин, выявляет поразительное сходство между Набоковым и псевдо-Агеевым.

1. Возьмем, к примеру, глагол «морщиться», употребляемый Набоковым и в прямом, и в метафорическом смысле (у него вообще предметы наделяются человеческими чертами и, обратно – человек уподобляется предмету). Начи­ная с «Машеньки», все персонажи Набокова только и делают, что морщатся.

В «Приглашении на казнь» (далее сокращаю: П. К.) уже морщится темно­та, а в «Романе с кокаином» (далее сокращаю: Р. К.) морщатся не только люди, но морщится и дом, морщатся цветы (тот же анализ можно проделать и с глаголом «моргать», не менее повторяем у Набокова, чем у Агеева).

2. Набоков обращает пристальное внимание на тело, на его составные части: спину (лопатки), руки (локти, ладони), ноги (колени, ляжки, щико­лотки, подошвы, особенно носки). То же и у Агеева. Всех перекличек здесь не привести, ограничимся первыми попавшимися примерами:

«…и тот, горбатясь, проворно отступил» (П. К.);

«…только спина его еще больше сгорбатилась» (Р. К.);

«…опираясь одними лопатками и ладонями» (П. К.);

«…пианист здорово работал локтями, лопатками  и  всей  спиной»  (Р.

К.)…

3. Характерны для Набокова неожиданные метафорические «фруктовые от­тенки», но то же и у Агеева:

«…абрикосовую луну перечеркнула туча» (П. К.);

«…видны были пузатые столбики балконной ограды, очерченные абрико­совыми отсветами» (Р. К.).

А теперь пойдите догадайтесь, у кого из двух авторов «персиковая ляж­ка», «мандариновый огонек папиросы», «сливочный оттенок на щеках!» У ко­го «красное, как апельсин королек, солнце», а у кого «расплющенными апельсинами просвечивало горевшее в вагоне электричество»?

4. Характерна для Набокова и его двойника Агеева фонетическая дефор­мация с издевательской интонацией. В «Приглашении на казнь» директор тюрьмы говорит Цинциннату: «Будет, я тозе хоцу».

«В Романе с кокаином» (не того же автора?) сын за столом злобно пе­редразнивает заботливую мать: «ффкюсне» произнес я с отвращающей грима­сой» (это «ффкюсне» потом отзовется в страшном сне Вадима Масленникова).

5. Характерно для Набокова и Агеева (неразлучная пара) воспроизведе­ние звуков голоса или шумов:

«- Бу, бу, бу, – гулко бормотала она» (П. К.).

«- Тук-тук, – стучал штемпель» (»Подвиг»).

«- Тиштиштиштиш, – быстрым, сливающимся шепотом высвистывает Нелли» (Р.К.).

«…лихач… отрывисто припевал кротким бабьим голоском-пр…, пр…, пр…» (Р. К.).

Набоков и Агеев (водой не разлить) любят разнообразить выражения шу­мов, прибегая иной раз к неологизмам. Опять зададим загадку: у кого «на­чали тилибинить колокола», а у кого герой «заблабал с полным равнодуши­ем»; у кого «стрекотание колес», а у кого «сухо застрекотала струя»?

6. Чутки Набоков и Агеев (и впрямь близнецы) к походке, к шагам – к их разнообразному звучанию, к спотыканию, то медленное, то быстрое дви­жение ног и то и дело натыкается на препятствия…

7. Зеркальность – краеугольный камень всей поэтики Набокова. Мир су­ществует не сам по себе, а всегда в отражениях, да и слово ценно своим отражением в других. Герой Набокова постоянно смотрится в зеркало, пред­меты видны чаще всего сквозь их искажающие отражения. Отсюда, помимо зеркал, изобилие гладких отсвечивающих поверхностей: мокрый асфальт, стекло, глянцевитость, лакированные или лоснящиеся предметы и т.д…. Ганин в «Машеньке», Герман в «Отчаянии» «смотрятся во все зеркала». В «Романе с кокаином» помимо блестящих и отражающих поверхностей развива­ется целая философия отражения. «Человек живет, – пишет якобы Агеев, – не событиями внешнего мира, а лишь отраженностью этих событий в его соз­нании».

8. Тоска. – Иллюзорность мира, опустошенность всех набоковских героев приводит всегда к приступам острой тоски: «…так не хотелось, такую тоску обещала та комната…» (Дар.); «в этой неподвижной, точно комнат­ной тишине, я увидел свою тоску» (Р.К.).

9. Улица, трамвай, поезд, пролетка, автомобиль, лифт. – Тоскующий ге­рой Набокова не имеет ни родины, ни дома. Он всегда на ходу, шляется по улицам, которые и заменяют ему очаг, и если не на ногах, то на колесах. Бродит Мартын, бродят Франц, Масленников, Годунов-Чердынцев… У набо­ковского героя с улицей всегда интимный роман.

10. Мир Набоков видит в движении. Движение распространяется на пред­меты, на здания, на пейзаж. Изображается иллюзионистическая обратимость движения. Едущий как бы стоит, едет ему навстречу пейзаж. Или наоборот, внешнее движение (снег, дождь, ветер) как бы недвижно, а движется наблю­датель этого движения: «Отражения окон бежали бледными квадратами по горному скату» (»Подвиг»). «А навстречу уже мчалась вся улица, мокрые снежные канаты больно стегали по снегам…» (Р.К.).

Движение у Набокова ускоряется до фантастичности. Еще в 30-х годах критика отмечала в романах Сирина что-то похожее на Шагала (М. Цетлин,

П. Бицилли). Человек, предметы у Набокова «летают»: «…остренький ста­рушечий подбородок летал вверх и вниз, морщины на лбу стали влажны» (Р.К.). «Слуги… резво разносили кушанья (иногда даже перепархивая с блюдом через стол)» (П.К.). «Я воздушно пролетал по столовой» (Р.К.).

11. Нет романа у Набокова без сцены бритья, тут сходятся и зер­кальность, и чувство кожности, и тривиальность, доходящая до уродства (как правило, бритье сопровождается порезом): «Бреясь и порезавшись, продолжал скоблить по резаному месту, будто мне совсем не больно» (Р.К.), «…я стал сбривать ему бачки… я слегка его порезал, пена ок­расилась кровью» (Отч.). «Макс постоянно умудрялся порезаться – даже бе­зопасной бритвой – и сейчас у него на подбородке расплылось сквозь пену ярко-красное пятно» (К. об.).

12. Из стилистических особенностей выделяется двукратный повтор для усиления эмоционального эффекта: «Он… качал головой: трудно, трудно изловить счастье» (»Машенька»). «Она все возилась, возилась» (Отч.). «И кажется, так же как и все, в первый раз, в первый раз за всю мою жизнь» (Р.К.). «Ее лицо все менялось, менялось, куда-то плыло, плыло» (Р.К.).

13. Самое поверхностное чтение позволяет обнаружить ряд ключевых эпи­тетов и глаголов. К частям тела, к накожным подробностям, к движениям лица, к блестящим поверхностям, к геометрическим фигурам, к фруктовым оттенкам следует еще прибавить:

- эпитеты: рыжий, розовый, желтый, мутный, бархатный, шелковый, ме­таллический, жаркий, вогнутый, изогнутый, тугой и т.д.;

- глаголы: шелестеть, шаркать, крякать, дергать/дернуть, взмахивать и т.д.

Вот еще наугад разительные совпадения в тех или иных речениях или от­дельных сценах:

- движение пальцев: «Лужин посмотрел на свою руку, топыря и снова сдвигая пальцы» (»Защита Лужина», далее – З.Л.); «по-утиному растопыри­вая пальцы» (Р.К.); «топыря липкие пальцы» (КДВ);

- «по-рыбьи открытые рты» (»Подвиг»): «по-рыбьи опускал углы губ» (Р.

К.); «к старческим рыбьим губам» (П.К.);

- «лицо у него было, от морского солнца, как ростбиф» (»Подвиг»); » с… пухлыми, цвета ветчины, губами» (»Паршивый народ»);

- физиологические желудочные проявления: «переглотнул, зарябило под ложечкой» (Отч.); «сладко замирало в животе» (от душа) (»Машенька»): «в желудке лежала знакомая льдина» (Р.К.);

- «рано научившись сдерживать слезы и не показывать чувств» (»Под­виг»); «страдая уже тогда стыдливостью относительно высказывания своих душевных сторон» (Р.К); «мне, привыкшему свои чувства закрывать циниз­мом» (Р.К);

- игра теней: «Лужин шагнул в свою комнату, там уже лежал огромный прямоугольник лунного света, и в этом свете его собственная тень» (З.Л.); «…растворив калитку и на черном снегу разливая зеленый четыре­хугольник с черным пятном моей тени посередине – я вошел во двор» (Р.К.);

- динамизация источника света: «солнце путалось в колесах автомобиля» (»Машенька»); «солнца, хоть и зацепившего за крышу, однако видимого це­ликом» (Р.К.);

- «мокро расползался в металлических небесах» (Р.К.); «упираясь в ме­таллическое небо» (П.К.);

- «глядя на блестящие штанги» (КВД); «прижимала спину к никелирован­ной штанге» (Р.К.);

- «живя в канареечно-желтом доме» (П.К.); «вытащила канареечного цве­та ломбардную квитанцию» (Р.К.);

- геометрический образ восьмерки: «поливавшего из лейки темными восьмерками песок» (К. об.); «с двумя розовыми восьмерками по бокам но­са» (»Весна в Фиалте»); «…керосиновой желтизной просвечивала восьмер­ка, составленная из двух кокетливо незамкнутых и несоприкасающихся круж­ков» (Р.К.); «к паровозу и вагонам и рельсам (из которых можно состав­лять огромные восьмерки» (»Подвиг»);

- «…в кромешной тьме водил ладонью по стене, в отчаянии отыскивая штепсель» (КДВ); «Я начал было обглаживать ладонью обои, чтобы разыскать штепсель» (Р.К.);

- «Дальше, в небольшом сквере, трехлетний ребенок, весь в красном, шатко ступая шерстяными ножками… загреб снег и поднес его ко рту, за что сразу был схвачен и огрет» (З.Л.); «… через улицу перебежала де­вочка. На другой стороне тротуара мать видимо закаменела в страхе, но когда ребенок невредимо добежал до нас, то она больно схватила его за руку и тут же побила» (Р.К.);

- и в «Романе с кокаином», и в «Отчаянии» идет речь о закладывании брошки и т.д. и т.п.; .

- усиленная ритмичность речи: «красивым изгибом огладив косяк» – ам­фибрахий – (Р.К.); «в полукруг этих каменных глаз» – анапест – (Р.К.). В «Отчаянии» и в «Даре» переход на ритмическую, а иногда и чисто поэтичес­кую речь постоянен;

- скрытые цитаты из поэтов: «мокрые черные доски» (Анненский), Р.К.; «политикан с лицом, как вымя» (Гумилев), «Лолита»; «ветер грубо его обыскал» (Маяковский), «Дар». И т. д., и т. д.

Приведенные сопоставления, в фабуле, темах, приемах, языке, устанав­ливают, как нам кажется, с достаточной убедительностью, тождество Агее­ва-Набокова. Какие же причины могли побудить писателя выдать вещь под неизвестным псевдонимом, а затем не раскрыть своего авторства?

В начале романа вскользь упоминается бестолковость критики, продолжа­ющей выдавать «зарекомендованным писателям восторженные отзывы даже за такие слабые и безалаберные вещи, что будь они созданы кем-нибудь дру­гим, безымянным (выделено нами. – Н. С.), то разве что в лучшем случае они могли бы рассчитывать на такаджиевскую тройку». Это замечание, пси­хологически мало правдоподобное в устах 16-летнего гимназиста, гораздо более подходит к самому Набокову, не ладившему с эмигрантской критикой. «Совершенно уверенный в своей писательской силе», Набоков, хотя и имел высоких поклонников своего таланта (Ходасевич, Бицилли, Вейдле, Са­вельев), но почему-то не мирился с оговорками Г. Адамовича, враждеб­ностью 3. Гиппиус, грубостями Г. Иванова. Не только в «Даре», но и в своих английских повестях Набоков не переставал сводить счеты с недолюб­ливавшими его критиками. Выдать роман под чужим именем, чтобы испытать или околпачить этим критиков, было вполне в духе и в нравах Набокова. Не случайно «агеевский» роман попал не в «Современные записки», печатавшие все произведения Набокова, а во «вражеский» журнал: в первом номере «Чи­сел» была непристойная выходка Георгия Иванова против Набокова. Но в ка­ком-то смысле мистификация, затянувшаяся из-за прекращения «Чисел», слишком удалась: критика была посрамлена вся. Роман был встречен со­чувственно «врагами» (Г. Адамович, Н. Оцуп и самый восторженный, Д. Ме­режковский, поставил Агеева выше «пустого» Набокова) и более чем теп­ло-хладно друзьями, в частности В. Ходасевичем, единственным писате­лем-современником, к которому Набоков относился с неизменным пиететом. Ходасевич подошел к роману снисходительно, как мастер к неопытному но­вичку. Объявить себя автором «Романа с кокаином» означало разоблачить предвзятость и недальновидность любимого писателя и тем самым укрепить своих заклятых врагов.

К новой, более скромной мистификации Набоков прибег позже, когда уже из Берлина переехал в Париж, но на этот раз в стихотворной форме: в «своем» журнале, «Современные записки», он тиснул два стихотворения за подписью «Василий Шишков». Г. Адамович попался на удочку, расхвалив сти­хи нового автора, хотя к Набокову-поэту относился всегда отрицательно.

Шло время. С романами «Приглашение на казнь» и «Дар» искусство Набо­кова взошло на новую ступень. Потом наступили грозные события, переезд в Америку: признаться в авторстве старой уже повести было недосуг, к тому же из-за темы это могло обернуться в пуританской стране и неприятностя­ми. Еще худшими последствиями угрожало запоздалое признание, нарушение присяги в анкете при въезде говорить только правду. А дальше: американс­кая всемирная слава. Не проще ли было оставить в забвении кокаинный ро­ман, не оцененный в свое время лучшим критиком, как забыт был не совсем случайно и первый кокаинный рассказ?

Окончательное подтверждение наша гипотеза может получить в то не ско­рое время, когда набоковский архив будет всем доступен… А пока тем, кто не разделяет наше убеждение, остается только гадать, кто же мог быть автором прекрасного романа, ни в чем не уступающего мастерству Набокова 30-х годов…

Никита Струве

Примечания

Точная история публикации «Романа с кокаином» такова: впервые он был напечатан серийно в еженедельнике «Иллюстрированная жизнь» (N 1-17, с 15 марта по 5 июля 1934 г.), затем первая его часть появилась в 10-й книге «Чисел» (1934), на этом номере прекративших свое существование; наконец, он вышел отдельной книгой в «Издательской Коллегии Парижского Объедине­ния Писателей» без даты, но по всей вероятности, осенью 1936 г. (т.е. через полгода после смерти его предполагаемого автора).

Мысли 5

Воскресенье, Январь 3rd, 2010

Боярская палата, стулья, торжественные от непомерно высоких спинок, низкие своды и во всем этом какой-то мрачный гнет. Собирались гости, все очень торжественно разодетые, и рассаживались вокруг стола, крытого красным бархатом, на котором стояло золотое блюдо с необщипанным лебе­дем. Рядом со мною за столом поместилась Соня и я знал, что мы справляем нашу свадьбу. Хотя сидевшая рядом со мною женщина нисколько не напомина­ла мне Соню, однако, я знал, что это она. Вдруг, когда все уже рассе­лись, и я все недоумевал как это будут резать и есть необщипанного лебе­дя, в палату вошла моя мать. Она была в затасканном платье, в туфлях. Седенькая головка ее тряслась, лицо желтое, исхудавшее, только глаза, бессонные, как-то нехорошо бегающие, издали увидела меня и мутные глаза ее стали страшными и радостными, я сделал ей знак, чтобы не подходила, что неудобно мне с нею здесь знаться, – и она поняла. Жалко улыбаясь, маленькая, ссохшаяся, она бочком села к столу. Между тем блюдо с лебедем убрали и в красных ливреях и белых перчатках лакеи, – одни расставляли приборы, другие разносили блюда с какими-то кушаньями. Когда лакей, об­носивший гостей, приблизился к моей матери, он так же поднес и ей, но оглядев ее платье, хотел отойти. Однако, мать уже захватила лопатку с блюда и стала накладывать себе на тарелку. Я замер, – что если остальные гости обратят на нее глаза. Между тем мать все накладывала себе на та­релку, лакей делал недоумевающее, заставлявшее меня все больше страдать лицо, и когда на тарелке матери появилась целая гора – он нахально отнес от нее блюдо, оставив в ее руках лопатку. Мать повернулась, хотела толи положить лопатку на блюдо, то-ли взять еще, но увидела, что блюда нет, что его убрали, стала этой лопаткой есть. В ней вдруг все как-то низмен­но изменилось. Она начала глотать не по силам, быстро, жадно. Глаза ее нехорошо бегали, остренький старушечий подбордок летал вверх и вниз, морщины на лбу стали влажны. Она стала вдруг не такой, как всегда, стала какой-то обжорливой, чуть-чуть противной. Жадно всасывая пищу, она в скверном наслаждении все повторяла – ах, как фкусне, ах, фкусне. И вот я начал испытывать новое чувство к матери. Я вдруг почувствовал, что она живая, что она плоть. Я вдруг почувствовал, что любовь ее ко мне – это только малая толика ее чувств, потому что помимо этой любви у нее, как у каждого человека, есть кишечник, артерии, кровь и половые органы, и что мать любит, не может не любить это свое физическое тело гораздо больше меня. Тут на меня навалилась такая тоска, такое одиночество жизни, что мне захотелось стонать. Между тем, мать, съев все, что было на тарелке, начала беспокойно поерзывать на своем стуле. Хотя никаких слов не было сказано, но все сразу поняли что у нее испортился желудок и ей необходи­мо выйти. Лакей, улыбаясь, и этой улыбкой показывая, что уважение его к этой жалкой старухе недостаточно сильно, чтобы оставаться серьезным, а собственное достоинство слишком велико, чтобы громко расхохотаться, ру­кою в белой перчатке приглашал ее пройти в дверь. Мать приподнялась, с трудом опираясь о стол. В это время все уже обратили внимание и начали смеяться. Смеялись все. Смеялись гости, смеялись лакеи, смеялась Соня, и в мучительном презрении к самому себе смеялся и я. Мимо этого стола, ми­мо этих жестоко смеющихся ртов и глаз, и мимо меня, тоже смеющегося, этим смехом отчуждающего себя от нее, должна была пройти моя мать. И она прошла. Маленькая, сгорбленная, трясущаяся, она прошла, тоже улыбаясь, но улыбаясь униженно и жалко, как бы прося прощения за слабость ее стар­ческого, уже бессильного тела. После того как мать ушла, наступило за­тишье. Все еще улыбались лакеи, смеялась Соня, и в мучительном презрении не отголосок случившегося, а как предчувствие того, что еще произойдет. И вот я слышу, что у двери стоит военная стража с винтовками с настав­ленными штыками. За стражей в глубине стоит мать. Она хочет пройти, хо­чет приблизиться ко мне, но ее не пускают. – Мой мальчик, мой Вадя, мой сын, – все повторяет она и хочет пройти. Я смотрю туда, мои глаза встре­чаются с глазами матери, наши взгляды любовно скрещиваются, друг друга зовут и мать движется ко мне. Но уже стражник с винтовкой делает прыгаю­щее движение, и штык замечательно мягко входит в живот матери. – Мой мальчик, мой Вадя, мой сын, – спокойно говорит она, держится за протк­нувший ее штык и улыбается. И в этой улыбке все: и то, что она знает, что это по моему приказу ее не пускали ко мне, и то, что она умирает, и то, что не сердится на меня, что понимает меня, понимает, что такую как она, любить невозможно. Больше я не могу выдержать. Я рванулся из пос­ледних сил, изнутри что-то неприятно дернулось во мне и я проснулся. Бы­ла глухая ночь. Я лежал одетым на диване. На столе под зеленым колпаком горела лампа. Я слез, спустил ноги и мне стало вдруг страшно. Мне стало страшно так, как бывает страшно только взрослым, несчастным людям, когда внезапно, среди ночи, проснувшись человек начинает вдруг сознавать, что вот только сейчас, в эту ночную минуту, когда кругом тишина и нет никого подле него, он проснулся не только от виденного сна, но и ото всей той жизни, которой жил последнее время. – Что творится со мной здесь, в этом ужасном доме? Зачем я здесь живу? Что это за мысли, которыми я бредил в этой комнате? Я сидел на диване, трясся от холода этой нетопленной, уже неделями неубиравшейся комнаты, а мои губы шептали слова, на которые не нужно было ответа, потому что одновременно во мне, возникали образы, ту­манные и страшные, и смотреть на них было так жутко, что одна моя рука все сильнее, все крепче сжимала другую. Так просидел я долго. Потом, вы­тащив одну руку из другой (она была так сдавлена, что пальцы слиплись), стал надевать ботинки. Это было трудно, носки на мне совсем прогнили, от ног шел ужасный запах, шнурки были разорваны, все в узлах. Чувствуя отв­ращение к самому себе от своей нечистоплотности и липкости, я встал на ноги, надел еще пальто, фуражку, калоши, поднял воротник, и только когда подошел к столу, чтобы потушить лампу, принужден был присесть от внезап­ной слабости. Присев, сразу почувствовал доходящую до дурноты сердечную усталость, преодолевая себя протянул руку, потушил лампу, посидел так немного в темноте и когда, наконец встал, то дурнота и слабость уже от­пустили, и уже с некоторой легкостью я вышел из комнаты и ощупью спус­тился в прихожую. Не зажигая огня, я добрался до выходной двери, осто­рожно отомкнул и еле удержал, – так ее рвануло. Ледяной ветер мчал сквозь переулок. В пустынной дали близ желтых фонарей видно было, как с окон, с заборов и крыш вьюжило сухим снегом. Задыхаясь от ветра, напря­гая спину от холода, я отчаянно зашагал и еще не дошел до конца переул­ка, где начиналась площадь, как уже почувствовал, что шибко замерз. На площади горел костер. Ветер драл его пламя, как рыжие волосы и розовое серебро. Напротив весь дом светился, а тень от низкого фонарного столба взлетала на высоченную крышу. Около костра, не двигаясь с места, бежал тулуп, то хватая, то выпуская себя из объятий. Я шел быстро, все ускоряя шаги. Под моими калошами, словно под мчащимся поездом, снег лился, как молоко из ведра. На длинной улице, по которой я теперь шел, ветер сник. От лунного света улица была резко разделена на две части, – на чернильно черную и нежно изумрудную, и идя по теневой стороне, мне забавно было смотреть, как тень от моей головы, вылезая из черной границы, катилась посреди мостовой. Самой луны мне не было видно. Но поднимая голову, я видел, как она бежала по окнам верхних этажей, поочередно загораясь в стеклах зелеными вспышками. Так, углубленный в себя, я не обращал внима­ние на улицы, по которым шел, сворачивал, руководимый инстинктом, с од­ной на другую, как вдруг заметил, что уже приближаюсь к воротам того до­ма, в котором жила моя мать. Взявшись за звонко вихляющее кольцо, раст­ворив калитку и на черном снегу разливая зеленый четырехугольник с чер­ным пятном моей тени посередине, – я вошел во двор. Луна была теперь где-то высоко позади. И высокие сплошные ворота черным полем залегли да­леко вдоль узкого двора. Только там, где кончалась ограда садика, все было залито стеклянным зеленым светом. В полосе этого света мне стало холодно. Взойдя по ступенькам на крыльцо, я остановился. На тяжелой две­ри медная ручка ослепительно сверкала. От шлифованной грани стекла узкая полоска света лежала на ступеньках лестницы. Когда, постояв, я дернул за дверную ручку, полоска эта только чуть дрогнула: дверь была заперта. Бу­дить Матвея я счел неудобным и поэтому, сбежав с крыльца, завернул в темный и сырой туннель под домом, выходивший на мусорную площадку, отку­да шел в квартиры черный ход. На площадке этой и теперь были разбросаны щепы и березовая кора. Здесь всегда дворник колол дрова, вкусно щелкая топором, складывая их в охапку на помойном ящике, где, связав заранее подложенной веревкой, грузно закидывал на спину и, тяжело шаркая, всхо­дил к кухням. При этом веревка врезалась в плечо, а обмотанные ею пальцы

- с одной стороны кроваво вспухали, с другой обескровливались до белых суставов. Я поднимался теперь по этой темной, пахнущей котами, лестнице, держался за узкие железные перила, и мне вспомнилась время, когда этих мусорных ящиков еще не было. Мне вспомнился день, это было летом, когда со двора вдруг раздался грохот, очень похожий на театральный гром, и как тут же из этих сброшенных в подводы жестяных листов вырезывались мусор­ные ящики. Потом, уже к вечеру, их пронзительно сколачивали, и мне все казалось, будто на соседнем дворе делают то же, так остро стукало это о ближайший дом. Когда это случилось? И сколько тогда мне было лет? В со­вершенной темноте поднимаясь теперь все выше по вонючей лестнице и не считая, сколько мною пройдено площадок, я, миновав одну из них и завер­нув и поднимаясь выше, вдруг почувствовал в икрах ту странную, словно непускающую дальше, усталость, которая сразу сказала мне, что на только что пройденной площадке находилась дверь нашей квартиры. Спустившись и с некоторым трудом сообразив, с которой стороны находится нужная мне дверь, я подошел и только хотел постучать и уже приготовил лицо, чтобы встретить няньку, когда заметил, что дверь-то не заперта, а только чуть прикрыта. – Может быть, она на цепочке, – подумал я, но только тронул рукой, – как дверь легко и без скрипа раскрылась. Передо мной была наша кухня. Хотя и здесь было очень темно, но то, что это именно наша кварти­ра, я уже узнал по стуку кухонных часов, которые шли по особенному, с заскоком как хромой по лестнице: два раза быстро, точка, и опять – раз-раз.

Все, что происходило дальше в этой ночной, словно покинутой квартире, стало каким-то странным, при чем я отчетливо чувствовал, что странность эта началась или быть может усилилась, как раз с той минуты, как я про­ник в корридор. Так, остановившись перед дверью моей бывшей комнаты, я не помнил и не знал – запер ли за собою кухонную дверь, даже не мог вспомнить, был ли в замке ключ. Только так же, прокатившись в столовую, я уже не мог сообразить, до какого места шел спокойно и откуда же начал продвигаться, крадучись. Стоя теперь в столовой, стараясь не дышать, я еще помнил, что дверь в мою комнату оказалась запертой, но почему так тревожился, так боялся, что ктонибудь меня там застанет, – этого сообра­зить я теперь уже не был в силах.

В столовой было очень тихо. Часы не шли. В смутной тьме я видел только, что на обеденном столе нет скатерти, и что дверь в спальню мате­ри открыта. И из этой-то раскрытой двери шел на меня страх. Я стоял не­подвижно, стоял долго, не переставляя ног, и мне уже казалось, что я или во мне что-то медленно шатается. Я уже был в совершенном решении уйти отсюда и вернуться утром, я уже готов был двинуться обратно в корридор (все больше страшась этого испуга, который возбудит в моей матери эта внезапность моего ночного прихода), – как вдруг из спальни явственно послышался шорох, и тут же точно дернул меня кто другой за шнурок, я от­рывисто позвал: мама? мама? – Но шорох не повторился. Мне никто не отве­тил. Я еще хорошо помню, что как только я позвал – лицо мое зачем-то сложилось в улыбку.

Хотя, собственно, за эту минуту решительно ничего особенного не прои­зошло, но теперь, после того как я подал голос, мне уже показалось со­вершенно невозможным уйти и вернуться лишь утром. Стараясь ступать как можно тише, я двинулся дальше, потушил блистающую точку на самоваре, обогнув стол, и, придерживаясь за спинки стоявших вокруг него стульев, прокрался в спальню. Гардины были раскрыты. Медленно, крадучись, я доб­рался до середины комнаты. Однако, теперь перед моими глазами стало так страшно темно, что невольно я обернулся к окну. Лунный свет бил в него, но внутрь нисколько не проникал. Даже на подоконник и складки штор не ложился. Спинка кресла, на котором всегда сидела и вышивала мать, четким пнем чернела перед стеклом. Когда я отвернулся от окна, то перед глазами стало еще темнее. Теперь я знал, что стою примерно в двух шагах от пос­тели. Я слышал, как бьется мое сердце и уже как будто чувствовал теплый запах спящего вблизи меня тела. Я все еще стоял, затаив дыхание. Уже несколько раз я раскрывал рот, хотя для того чтобы сказать «мама», раск­рывать его было совсем не нужно. Но, наконец, я решился и позвал: мама? мама? Зов мой на этот раз вышел какой-то задыхающийся, тревожный. Никто не ответил. Но как будто звуки, которые я издал, сделали это возможным: я приблизился к кровати и решил осторожно присесть в ногах матери. Са­дясь и стараясь при этом не производить шума, чтобы не грохнули пружины, я сперва оперся ладонями о постель. И сразу почувствовал под пальцами тот кружевной покров, который оставался на постели только днем. Постель была не раскрыта, пуста. Сразу исчез теплый запах спящего вблизи тела. Но я все-таки присел, повернул голову к шкафу, и вот тут-то, наконец, я увидел мать. Ее голова была высоко, у самой верхушки шкафа, там, где кончалась последняя виньетка. Но зачем же она туда взобралась и на чем она стоит. Но в то же мгновение как это возникло в моей голове, я уже ощутил отвратительную слабость испуга в ногах и в мочевом пузыре. Мать не стояла. Она висела – и прямо на меня глядела своей серой мордой удав­ленницы. – Аа, – закричал я и побежал из комнаты, словно меня хватают за пятки, – а-а, дико закричал я, воздушно пролетая по столовой и в то же время чувствуя, что сижу, что медленно приподымаю со стола мою затекшую голову и с трудом просыпаюсь. За окном уже брезжил поздний зимний расс­вет. Я сидел за столом в пальто и калошах, шею и ноги простудно ломило, фуражка лежала в сальной тарелке, а горло мое было наполнено комком горьких, невыплаканных слез.